Уильям Сароян Джаз
В нашем городе звучала симфония, но она была лишена изящества и формы. Она начиналась с тишины, тьмы и сна. И по мере того, как город пробуждался и наступал день, музыка и ритмы симфонии становились громче и быстрее. С каждым днем музыка складывалась из разных звуков и ритмов. Позднее, через год, два, когда мы смогли припомнить все наши дни, то поняли, что все вместе они сливались в симфонию, и то была симфония нашей жизни – наших живых душ, нашего движения, присутствия на земле.
Сквозь сон до нас долетали паровозные гудки, цокот лошадиных копыт. Так нарождался день. Мы просыпались и вслушивались в звуки окружающего мира, и услышанное жило в нас, даже если вокруг царило безмолвие. Мы вылезали из постелей и прислушивались к плеску воды в умывальнике, треску дров в нашей плите, к свисту чайника, позвякиванью ложек и ножей, вилок и тарелок, ко всем этим милым, приятным, исполненным значения звукам.
А на школьном дворе раздавались голоса сотен таких же, как мы, и у каждого – имя, облик и прошлое, которое тянулось через века к теплу земли и твердости камня. Потом вдруг раздавался пронзительный электрический звонок. Угомонившись и подчиняясь порядку, заведенному старшими, мы шагали в классы, садились за парты и становились частицей форм, созданных человеком из ничего. Мы внимали голосу нашей учительницы, мисс Гаммы, которая учила нас все схватывать на лету, постигать.
А в городе шаркали по цементным тротуарам люди, звучала их речь, сновали взад-вперед фургоны, автомобили и трамваи. На новостройках, которые росли на песках нашей пустыни, пилили доски, мешали бетон, заколачивали гвозди и вбивали заклепки. По полдюжины зданий за раз. Солнце в зените. В неподвижности летних дней тарахтел большущий трактор, вгрызающийся в податливую землю наших улиц. За городом гудели насосы, качающие воду из чрева пустыни. И все это была музыка, у нее были свои прелесть и пульс, но мы понимали, что она не цельна – придет время и все эти звуки сольются в одно великое музыкальное произведение, неповторимое и прекрасное, что оно сохранится и пребудет в веках.
А когда наступала тишина, в мелодичных темах и ритмах нашего дыхания и сознания эта музыка порой являлась к нам снова. Иногда сквозь наше молчание к нам с улицы проникали сонное гуденье органчика в синематографе «Либерти», пение и молитвы людей из Армии Спасения, шелест падающего дождя, взбалмошная игра пианолы из кинотеатра «Бижу», выкрики странствующих евангелистов в шапито, истошные вопли женщин, обретших в себе Иисуса.
К нам долетал призывный клич Каспаряна, бродячего торговца дынями, тонкий свист тележек с воздушной кукурузой, которые катились по Санта-Клара-авеню, несмолкаемый лязг и скрежет товарных составов, пассажирских поездов и вдруг, откуда ни возьмись, весенние трели птиц, душераздирающий вопль котов, пребывающих в любовном экстазе, звон церковных колоколов, пронзительный вой сирены проносящихся пожарных машин. А потом до нас доносились звуки паровых органов, приехавших в наш город вместе с цирками со всей Америки, красноречивая риторика ярмарочных зазывал, церковные песнопения, воскресные проповеди, речи в поддержку Заема Свободы, болтовня незнакомых бродячих торговцев, устроившихся со своими лотками посреди наших трущоб и пытавшихся сбагрить нам новые патентованные подтяжки и подвязки, привезенные прямо из Цинциннати, штат Огайо. Мы слышали рукоплескания сотен людей на концерте общественного оркестра, что давали воскресными летними вечерами в парке у здания суда. И в нашем молчании все это нам представлялось музыкой, и речи, когда они приходили нам на ум, были без слов, и все слова и ритмы в наших воспоминаниях приобретали созвучие, из которого, как нам казалось, должно получится великое музыкальное произведение. Мы сгорали от нетерпения в ожидании этого шедевра, и вот однажды мой брат Крикор купил себе некое барахло, якобы корнет, а я, усевшись за пианино, принялся извлекать из него всякие дурацкие звуки.
И каждый раз на самом интересном месте наших звуковых воспоминаний на память вдруг приходили обрывки слов и мелодий из лучших дней прошлого, и тогда нам слышалось: «Выпей за меня одним лишь взглядом», «Возвращайся, возвращайся в Эрин», «Мериленд, мой Мериленд». Для меня эти песни были самим нежным и трогательным выражением тоски смертного человека по какому-то определенному месту на земле. «Кэтлин Мавурин, наступает серый рассвет», «В сумерках, моя родная», «Я еду по зову сердца», «Прощай, прощай», «Тихая ночь, священная ночь». Мы перебирали обрывки старинных песен, неувядающую трепетность человеческого сердца, и никак не могли вспомнить, где мы слышали эти песни, как они запали нам в память и стали частью нашего существа, песни эти всегда с нами, и их уже не забыть.
Нам было невдомек, что за сотни лет до того, как начал строиться наш город, музыка человека, живущего на земле, которую мы так жадно слушали, эта песня человеческого сознания, души и тела, уже была реальностью. Мы не знали, что все неистребимое и восхитительное для нас уже запечатлено в симфонических ритмах, написанных великими музыкантами, нам казалось, что все происходящее вокруг и внутри нас – ново, потому что мы еще только пришли s этот мир и были глубоко убеждены, что самые лучшие мгновения нашей жизни должны сохраниться в величественном потоке гармоничных звуков.
А вместо этого по всей стране раздавались нервные, скачущие звуки, которые называли новым словом «джаз», и на танцплощадках все дергались под эту новую музыку.
В те времена у нас еще не было патефона, впрочем, в нем и не было надобности, потому что музыка гремела на каждом углу. Мы почти ощущали эту музыку в поведении людей, в том, как они пробуждаются, встают, говорят, шагают, едят, работают. Поначалу мы были разочарованы, потому что все наши возвышенные чаяния были низведены до какого-то дрыганья, но прошло время, год, два, три. Мы быстро подросли, и после войны, когда Крикор принес домой патефон и мы после парадов и военной суматохи начали покупать пластинки, мы стали постигать музыку, родившуюся на этом континенте из нашего национального горя, отчаяния, одиночества, и мы прониклись истинной глубиною этой музыки и узнали, что под покровом ее жалкой кричащей пестроты таится та же старинная нежность человеческого сердца, та же извечная тяга к изяществу, любви и красоте.